***
Посмотри, как дрожит этот лист на березовой ветке.
Полпути до зимы нам отмерят вот-вот Покрова.
Прорастает тоска, словно детство из песен советских,
и сбиваются в стаи бескрылые прежде слова.
Улетают к теплу облака, журавли, паутина –
неизбежный исход накануне больших холодов.
Пусть для всех моисеев найдется своя палестина.
Нам достанет юдоли и вне гефсиманских садов.
Журавлиное эхо в озябшие заводи канет…
Проплывут над рекой непрожитых столетий клубы,
там, где Пушкинский мост обреченно бряцает замками
и рискует прогнуться под тяжестью чьей-то судьбы.
Посмотри: этот город из ветра и времени соткан.
Нам подсыпала осень в карманы звенящих деньжат.
Обнаженная ветка скребется в закрытые окна.
Я держу тебя за руку крепче, чем можно держать.
СКАРАБЕЙ
Что же молчишь ты, создатель священных рун?
Шаришь очами пó небу – ищешь веру?
Вот он, смотри: увязая в зыбучий грунт,
зло и упрямо натужно вращает сферу.
Страх нераздавленной мухой в груди звенит.
Красные веки в молитве горе воздеты.
Он и не знает, что солнце возвел в зенит.
Только не стоит ему говорить об этом.
Щурится сверху слезящийся темный глаз.
Видишь: уперся – которые сутки кряду…
Что ему руны, скрижали, сидур, намаз,
если таков для него вековой порядок?
Сумерки, словно песчинки в горсти, шуршат.
Клонится к западу знойный источник света.
Он и не знает, что катит навозный шар.
Может, не стоит ему говорить об этом?
***
Город, о чем ты? Ветхое решето
серого неба густо сочится прошлым.
Площадь надела сумерек креп-шифон
и заколола толстой фонарной брошью.
Город, о чем ты? Выставку не закрыть
серых квадратов новой дорожной плитки.
Всё. Отлетали вечности на корысть
кони, невесты, хмурые замполиты…
Город, о чем ты? Улей не вороши
серых коробок: полных – пустых – громоздких.
Вдруг на Покровке полночью с небольшим
внук Авраама скрипкой скликает звёзды.
Город, о чем ты? Стылое не дымит.
Серые трубы глотки дерут впустую.
Время добыло памяти доломит
и увлеченно пальцем в пыли рисует.
В старом комоде шорохи не ясны:
там выцветают лица на серых снимках.
Город, о чем ты видишь цветные сны?
Слушай… А может, мы ему тоже снимся?
ПОЛОНЕЗ ОГИНСКОГО
Он клал под язык непонятное слово «диез»,
причмокивал, морщился, долго вздыхал с укоризной.
«Ты музыку, Хаим, сыграл для меня полонез –
из местных какой-то писал, тосковал за Отчизну…»
И слушал, и слышал, как будто ступал на песок,
в щемящие звуки себя облекая, как в талес.
И шлях его горний стелился прозрачно-высок,
и брел по нему неприкаянный этот скиталец.
На родине ветер взметнул над полями золу…
Забилась беда, закричала под ветхой стрехою.
В граненых граалях опять подавали к столу
пьянящее запахом красное полусухое.
…Летели на свет. Отрешенно. Святаго святей.
Дрожал под обломками сизый от дыма физалис.
И Крэсы молчали. Своих воспаривших детей
рыдала пустыня, в которой они не рождались.
На родине – солнце. И камни от солнца рябы.
В ночи суховей раздувает широкие ноздри.
А где-то (не спрашивай!) в чёрное жерло трубы
глядят онемевшие крупные жёлтые звезды.
БАБА НИНА
По снегу в летних кедах в магазин –
куда такого выведет кривая?..
– Опять без шапки?
– Здрасьте, баба Нин!
(Она хоть ночью дома-то бывает?)
Бывает ночь. Бывает почтальон.
Смолит и смотрит тяжко исподлобья.
И крик в сухой гортани воспален.
И тают сны, разодранные в хлопья.
И вот опять, от боли заслонясь,
зажав часы в обветренной ладошке,
она бежит, проваливаясь в наст,
в худых, как мир, соседкиных калошах.
А баба Нина крестится вдогон:
– За десять дней – вторая похоронка…
Смолит и смотрит тяжко почтальон.
…Ступени в память высечены стромко.
Прожгли ладонь дурацкие часы
с каким-то там «лучом» на циферблате.
– Деньжат на новогодние подсыпь!
– Гони за елкой! – вызверился батя.
Мерцает шарик в вязкой темноте.
Мерцает кромка сбитого асбеста.
Часы не те. И времена не те.
А баба Нина вечна у подъезда.